Князь как вошел и говорит:
– Здравствуй, старый друг, испытанный!
А она ему отвечает:
– Здравствуйте, князь! Чему я обязана?
А он ей:
– Об этом, – говорит, – после поговорим, а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать. – И мне слышно, как он ее в голову чмокнул и спрашивает про дочь.
Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол, дома.
– Здорова?
– Здорова, – говорит.
– И выросла небось?
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
– Разумеется, – говорит, – выросла.
Князь спрашивает:
– Надеюсь, что ты мне ее покажешь?
– Отчего же, – отвечает, – с удовольствием, – и встала с места, вошла в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
– Выведите, – говорит, – нянюшка, Людочку к князю.
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
– О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! – и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: – Посиди, – а сама пошла с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и потетешкал на коленах и говорит:
– Хочешь, мой анфан*, в карете покататься?
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
– Же ву при, – говорит, – пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается.
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, непременно надобно, и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгения Семеновна нехотя говорит нянюшке:
– Оденьте ее и поезжайте.
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, а я у них под сокрытием на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: «Вот же когда мой час настал, и я теперь настояще исследую, что у кого против Груши есть в мыслях вредного?»
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком, что можно, увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
– Ну, князь, я все сделала, как вы хотели; скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне?
А он отвечает:
– Ну, что там дело!.. Дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому.
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
– Что же, – говорит, – ты? Я прошу, мне говорить с тобой надо.
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
– Ну, мол, посиди, посиди по-старому, – и обнять ее хотел, но она его отодвинула и говорит:
– Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
– Что же это, – спрашивает князь, – стало быть, без разговора все начистоту выкладывать?
– Конечно, – говорит, – объясняйте прямо: в чем дело? Мы ведь с вами коротко знакомы – церемониться нечего.
– Мне деньги нужны, – говорит князь.
Та молчит и смотрит.
– И не много денег, – молвил князь.
– А сколько?
– Теперь всего тысяч двадцать.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, что я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и выброшу и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно.
Евгенья Семеновна говорит:
– Где же их достать?
А князь отвечает:
– Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек – Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не умен, а золотой мужик – честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был, и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка*, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут… Тогда… я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам…
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
– Расчет, – говорит, – ваш, князь, верен.
– Не правда ли?
– Верен, – говорит, – верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят, что ваши дела поправились…
– Да.
– Да, и тогда…
– Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею.
– Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимете всем этим на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете.
– Ты так думаешь? – говорит князь.
А барыня отвечает:
– А вы разве иначе думаете?
– А ну, если ты, – говорит, – все понимаешь, так дай Бог твоими устами да нам мед пить.
– Нам?
– Конечно, – говорит, – тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам.
Барыня отвечает:
– Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен.
Он было начал, что: «Нет, дескать, дом не мой, а ты ее мать, я у тебя прошу… разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь…»
А она отвечает:
– Ах, полноте, – говорит, – князь, то ли я вам, – говорит, – верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла.