Кадетский монастырь - Страница 16


К оглавлению

16

Мне и отцу моему, да и самому графу сначала-то смешно показалось, как он кувыркнулся, а тут вижу я, что лошади внизу у моста зацепили колесом за надолбу и стали, а он не поднимается и не ворочается… Ближе подъехали, я гляжу: он весь серый, в пыли и на лице даже носа не значится, а только трещина и из нее кровь… Граф велели остановиться, сошли, посмотрели и говорят: «Убит». Погрозились мне дома за это выпороть и велели скорей в монастырь ехать. Оттуда людей послали на мост, а граф там с игуменом переговорили, и по осени от нас туда в дары целый обоз пошел с овсом, и с мукою, и с сушеными карасями, а меня отец кнутом в монастыре за сараем по штанам продрал, но настояще пороть не стали, потому что мне, по моей должности, сейчас опять верхом надо было садиться. Тем это дело и кончилось, но в эту же самую ночь приходит ко мне в видении этот монах, которого я засек, и опять, как баба, плачет. Я говорю:

– Чего тебе от меня надо? Пошел прочь!

А он отвечает:

– Ты, – говорит, – меня без покаяния жизни решил.

– Ну, мало чего нет, – отвечаю. – Что же мне теперь с тобой делать? Ведь я это не нарочно. Да и чем, – говорю, – тебе теперь худо? Умер ты, и все кончено.

– Кончено-то, – говорит, – это, действительно, так, и я тебе очень за это благодарен, а теперь я пришел от твоей родной матери сказать тебе, что знаешь ли ты, что ты у нее моленый сын?

– Как же, – говорю, – слышал я про это, бабушка Федосья мне про это не раз сказывала.

– А знаешь ли, – говорит, – ты еще и то, что ты сын обещанный?

– Как это так?

– А так, – говорит, – что ты Богу обещан.

– Кто же меня ему обещал?

– Мать твоя.

– Ну, так пускай же, – говорю, – она сама придет мне про это скажет, а то ты, может быть, это выдумал.

– Нет, я, – говорит, – не выдумывал, а ей прийти нельзя.

– Почему?

– Так, – говорит, – потому, что у нас здесь не то что у вас на земле: здешние не все говорят и не все ходят, а кто чем одарен, тот то и делает. А если ты хочешь, – говорит, – так я тебе дам знамение в удостоверение.

– Хочу, – отвечаю, – только какое же знамение?

– А вот, – говорит, – тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь, пока придет твоя настоящая погибель, и ты тогда вспомнишь материно обещание за тебя и пойдешь в чернецы.

– Чудесно, – отвечаю. – Согласен и ожидаю.

Он и скрылся, а я проснулся и про все это позабыл и не чаю того, что все эти погибели сейчас по ряду и начнутся. Но только через некоторое время поехали мы с графом и с графинею в Воронеж, – к новоявленным мощам* маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли, – и остановились в Елецком уезде, в селе Крутом, лошадей кормить, я и опять под колодой уснул, и вижу – опять идет тот монашек, которого я решил, и говорит:

– Слушай, Голованька, мне тебя жаль, просись скорей у господ в монастырь, – они тебя пустят.

Я отвечаю:

– Это с какой стати?

А он говорит:

– Ну, гляди, сколько ты иначе зла претерпишь.

Думаю, ладно: надо тебе что-нибудь каркать, когда я тебя убил, и с этим встал, запряг с отцом лошадей, и выезжаем, а гора здесь прекрутая-крутищая и сбоку обрыв, в котором тогда невесть что народу погибало. Граф и говорит:

– Смотри, Голован, осторожнее.

А я на это ловок был, и хоть вожжи от дышловых, которым надо спускать, в руках у кучера, но я много умел отцу помогать. У него дышловки были сильные и опористые: могли так спускать, что просто хвостом на землю садились, но один из них, подлец, с астрономией был – как только его сильно потянешь, он сейчас голову кверху дерет и, прах его знает куда, на небо созерцает. Эти астрономы в корню – нет их хуже, а особенно в дышле они самые опасные, за конем с такою повадкою форейтор завсегда смотри, потому что астроном сам не зрит, как тычет ногами, и невесть куда попадает. Все это я, разумеется, за своим астрономом знал и всегда помогал отцу: своих, подседельную и подручную, бывало, на левом локте поводами держу и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходятся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у меня кнут всегда наготове, у астронома перед глазами, и чуть вижу, что он уже очень в небо полез, я его по храпе, и он сейчас морду спустит, и отлично съедем. Так и на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом астронома остепеняю, как вдруг вижу, что уж он ни отцовских вожжей, ни моего кнута не чует, весь рот в крови от удилов и глаза выворотил, а сам я вдруг слышу, сзади что-то заскрипело да хлоп – и весь экипаж сразу так и посунулся… Тормоз лопнул. Я кричу отцу: «Держи! Держи!» И он сам орет: «Держи, держи!» А уж чего держать, когда весь шестерик как прокаженные несутся и сами ничего не видят, а перед глазами у меня вдруг что-то стрекнуло, и смотрю, отец с козел долой летит… вожжа оборвалась… А впереди та страшная пропасть… Не знаю, жалко ли мне господ или себя стало, но только я, видя неминуемую гибель, с подседельной бросился прямо на дышло и на конце повис… не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит, и я дышловиков так сдушил, что они захрипели, и… гляжу, уже моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.

Тут только я опомнился и пришел в страх, и руки у меня оторвались, и я полетел и ничего уже не помню. Очнулся я тоже не знаю через сколько времени и вижу, что я в какой-то избе и здоровый мужик говорит мне:

– Ну, что, неужели ты, малый, жив?

Я отвечаю:

– Должно быть, жив.

– А помнишь ли, – говорит, – что с тобою было?

16